Неточные совпадения
К ней дамы подвигались ближе;
Старушки улыбались ей;
Мужчины кланялися ниже,
Ловили взор ее очей;
Девицы проходили тише
Пред ней по зале; и всех выше
И нос и плечи подымал
Вошедший с нею
генерал.
Никто б не мог ее прекрасной
Назвать; но с
головы до ног
Никто бы в ней найти не мог
Того, что модой самовластной
В высоком лондонском кругу
Зовется vulgar. (Не могу…
Сосед, принадлежавший к фамилии отставных штаб-офицеров, брандеров, выражался о нем лаконическим выраженьем: «Естественнейший скотина!»
Генерал, проживавший в десяти верстах, говорил: «Молодой человек, неглупый, но много забрал себе в
голову.
Тут
генерал разразился таким смехом, каким вряд ли когда смеялся человек: как был, так и повалился он в кресла;
голову забросил назад и чуть не захлебнулся. Весь дом встревожился. Предстал камердинер. Дочь прибежала в испуге.
Генерал был такого рода человек, которого хотя и водили за нос (впрочем, без его ведома), но зато уже, если в
голову ему западала какая-нибудь мысль, то она там была все равно что железный гвоздь: ничем нельзя было ее оттуда вытеребить.
Генералу, как видно, не понравился такой приступ. Сделавши весьма милостивое движенье
головою, он сказал...
Вронский сидел в
голове стола, по правую руку его сидел молодой губернатор, свитский
генерал.
Штатский
генерал приятно наклонил
голову несколько набок и чрезвычайно быстро заморгал глазом, обращенным к сановнику.)
Сановник поддержал свое достоинство как нельзя лучше: покачивая
головой назад, будто кланяясь, он выговорил несколько одобрительных слов, из которых каждое начиналось буквою а,произнесенною протяжно и в нос; с негодованием, доходившим до голода, посмотрел на бороду князя Козельского и подал разоренному штатскому
генералу с заводом и дочерью указательный палец левой руки.
На козлах сидел, вытянув руки, огромный кучер в меховой шапке с квадратным голубым верхом, в санях —
генерал в широчайшей шинели;
голову, накрытую синим кружком фуражки, он спрятал в бобровый воротник и был похож на колокол, отлитый из свинца.
Впереди толпы шагали, подняв в небо счастливо сияющие лица, знакомые фигуры депутатов Думы, люди в мундирах, расшитых золотом, красноногие
генералы, длинноволосые попы, студенты в белых кителях с золочеными пуговицами, студенты в мундирах, нарядные женщины, подпрыгивали, точно резиновые, какие-то толстяки и, рядом с ними, бедно одетые, качались старые люди с палочками в руках, женщины в пестрых платочках, многие из них крестились и большинство шагало открыв рты, глядя куда-то через
головы передних, наполняя воздух воплями и воем.
Генерал покачал
головою с видом недоверчивости.
Не говоря ни слова, встал он с места, расставил ноги свои посереди комнаты, нагнул
голову немного вперед, засунул руку в задний карман горохового кафтана своего, вытащил круглую под лаком табакерку, щелкнул пальцем по намалеванной роже какого-то бусурманского
генерала и, захвативши немалую порцию табаку, растертого с золою и листьями любистка, поднес ее коромыслом к носу и вытянул носом на лету всю кучку, не дотронувшись даже до большого пальца, — и всё ни слова; да как полез в другой карман и вынул синий в клетках бумажный платок, тогда только проворчал про себя чуть ли еще не поговорку: «Не мечите бисер перед свиньями»…
Генерал кивнул
головой и продолжал...
Генерал неодобрительно покачал
головой и, потирая поясницу, пошел опять в гостиную, где ожидал его художник, уже записавший полученный ответ от души Иоанны д’Арк.
Генерал надел pince-nez и прочел: «будут признавать друг друга по свету, исходящему из эфирных тел».
Генерал неодобрительно наклонил
голову.
Генерал не выразил никакого ни удовольствия ни неудовольствия при вопросе Нехлюдова, а, склонив
голову на бок, зажмурился, как бы обдумывая. Он, собственно, ничего не обдумывал и даже не интересовался вопросом Нехлюдова, очень хорошо зная, что он ответит ему по закону. Он просто умственно отдыхал, ни о чем не думая.
—Вот как! — сказал
генерал, значительно кивая
головой.
С
генералом опять происходила перемена; он становился ужасен, глаза лихорадочно загорались, щеки вваливались, короткие волосы подымались на
голове дыбом.
В два года она лишилась трех старших сыновей. Один умер блестяще, окруженный признанием врагов, середь успехов, славы, хотя и не за свое дело сложил
голову. Это был молодой
генерал, убитый черкесами под Дарго. Лавры не лечат сердца матери… Другим даже не удалось хорошо погибнуть; тяжелая русская жизнь давила их, давила — пока продавила грудь.
— Вы их еще не знаете, — говаривала она мне, провожая киваньем
головы разных толстых и худых сенаторов и
генералов, — а уж я довольно на них насмотрелась, меня не так легко провести, как они думают; мне двадцати лет не было, когда брат был в пущем фавёре, императрица меня очень ласкала и очень любила.
Против горсти ученых, натуралистов, медиков, двух-трех мыслителей, поэтов — весь мир, от Пия IX «с незапятнанным зачатием» до Маццини с «республиканским iddio»; [богом (ит.).] от московских православных кликуш славянизма до генерал-лейтенанта Радовица, который, умирая, завещал профессору физиологии Вагнеру то, чего еще никому не приходило в
голову завещать, — бессмертие души и ее защиту; от американских заклинателей, вызывающих покойников, до английских полковников-миссионеров, проповедующих верхом перед фронтом слово божие индийцам.
Генерал отступил торжественным маршем, юноша с беличьим лицом и с ногами журавля отправился за ним. Сцена эта искупила мне много горечи того дня. Генеральский фрунт, прощание по доверенности и, наконец, лукавая морда Рейнеке-Фукса, целующего безмозглую
голову его превосходительства, — все это было до того смешно, что я чуть-чуть удержался. Мне кажется, что Дубельт заметил это и с тех пор начал уважать меня.
Генерал чуть-чуть было усмехнулся, но подумал и приостановился; потом еще подумал, прищурился, оглядел еще раз своего гостя с ног до
головы, затем быстро указал ему стул, сам сел несколько наискось и в нетерпеливом ожидании повернулся к князю. Ганя стоял в углу кабинета, у бюро, и разбирал бумаги.
— Своего положения? — подсказал Ганя затруднившемуся
генералу. — Она понимает; вы на нее не сердитесь. Я, впрочем, тогда же намылил
голову, чтобы в чужие дела не совались. И, однако, до сих пор всё тем только у нас в доме и держится, что последнего слова еще не сказано, а гроза грянет. Если сегодня скажется последнее слово, стало быть, и все скажется.
— Благодарю вас,
генерал, вы поступили со мной как чрезвычайно добрый человек, тем более что я даже и не просил; я не из гордости это говорю; я и действительно не знал, куда
голову приклонить. Меня, правда, давеча позвал Рогожин.
Афанасий Иванович побледнел,
генерал остолбенел; все уставили глаза и протянули
головы. Ганя застыл на месте.
Но Лизавета Прокофьевна не удостоила взглянуть на него. Она стояла гордо, выпрямившись, закинув
голову и с презрительным любопытством рассматривала «этих людишек». Когда Ипполит кончил,
генерал вскинул было плечами; она гневно оглядела его с ног до
головы, как бы спрашивая отчета в его движении, и тотчас оборотилась к князю.
Генерал покраснел ужасно, Коля тоже покраснел и стиснул себе руками
голову; Птицын быстро отвернулся. Хохотал по-прежнему один только Фердыщенко. Про Ганю и говорить было нечего: он все время стоял, выдерживая немую и нестерпимую муку.
— Гм!.. Конечно… Пожалуй, а уж тогда все дело в том, как у ней в
голове мелькнет, — сказал
генерал.
—
Генерал! Вспомни осаду Карса, а вы, господа, узнайте, что анекдот мой
голая истина. От себя же замечу, что всякая почти действительность, хотя и имеет непреложные законы свои, но почти всегда невероятна и неправдоподобна. И чем даже действительнее, тем иногда и неправдоподобнее.
Я засмеялся и говорю: «Слушай, говорю,
генерал, если бы кто другой мне это сказал про тебя, то я бы тут же собственными руками мою
голову снял, положил бы ее на большое блюдо и сам бы поднес ее на блюде всем сомневающимся: „Вот, дескать, видите эту
голову, так вот этою собственною своею
головой я за него поручусь, и не только
голову, но даже в огонь“.
«Чем лучше быть:
генералом или архиереем?» — мелькало у меня в
голове; но вопрос этот уже бесчисленное множество раз разрешался мною то в том, то в другом смысле, а потом и он перестал интересовать.
—
Генерала Жигалова? Гм!.. Сними-ка, Елдырин, с меня пальто… Ужас как жарко! Должно полагать, перед дождем… Одного только я не понимаю: как она могла тебя укусить? — обращается Очумелов к Хрюкину. — Нешто она достанет до пальца? Она маленькая, а ты ведь вон какой здоровила! Ты, должно быть, расковырял палец гвоздиком, а потом и пришла в твою
голову идея, чтоб соврать. Ты ведь… известный народ! Знаю вас, чертей!
Все это опять падало на девственную душу, как холодные снежинки на
голое тело… Убийство Иванова казалось мне резким диссонансом. «Может быть, неправда?..» Но над всем преобладала мысль: значит, и у нас есть уже это… Что именно?.. Студенчество, умное и серьезное, «с озлобленными лицами», думающее тяжкие думы о бесправии всего народа… А при упоминании о «
генералах Тимашевых и Треповых» в памяти вставал Безак.
Песня нам нравилась, но объяснила мало. Брат прибавил еще, что царь ходит весь в золоте, ест золотыми ложками с золотых тарелок и, главное, «все может». Может придти к нам в комнату, взять, что захочет, и никто ему ничего не скажет. И этого мало: он может любого человека сделать
генералом и любому человеку огрубить саблей
голову или приказать, чтобы отрубили, и сейчас огрубят… Потому что царь «имеет право»…
Господи Великий! только Ты один слышал и знаешь те простые, но жаркие и отчаянные мольбы неведения, смутного раскаяния и страдания, которые восходили к Тебе из этого страшного места смерти, от
генерала, за секунду перед этим думавшего о завтраке и Георгии на шею, но с страхом чующего близость Твою, до измученного, голодного, вшивого солдата, повалившегося на
голом полу Николаевской батареи и просящего Тебя скорее дать ему Там бессознательно предчувствуемую им награду за все незаслуженные страдания!
Петрович взял капот, разложил его сначала на стол, рассматривал долго, покачал
головою и полез рукою на окно за круглой табакеркой с портретом какого-то
генерала, какого именно неизвестно, потому что место, где находилось лицо, было проткнуто пальцем и потом заклеено четвероугольным лоскуточком бумажки.
Потом на
голову бедного полковника Артабалевского вешаются все бесчисленные анекдоты о русских
генералах, то слишком недогадливых, то чересчур ревностных, то ужасно откровенных, то неловких поклонников дамской красоты, то любителей загадок, и так без конца.
Изо всех окон свесились вниз милые девичьи
головы, женские фигуры в летних ярких ситцевых одеждах. Мальчишки шныряют вокруг оркестра, чуть не влезая замурзанными мордочками в оглушительно рявкающий огромный геликон и разевающие рты перед ухающим барабаном. Все военные, попадающие на пути, становятся во фронт и делают честь знамени. Старый, седой отставной
генерал, с георгиевскими петлицами, стоя, провожает батальон глазами. В его лице ласковое умиление, и по щекам текут слезы.
Впечатлительный Александров успел уже раз десять вообразить себя приговоренным к смерти, и волосы у него на
голове порою холодели и делались жесткими, как у ежа. Зато очень утешили и взбодрили его дух отрывки из статута ордена св. Георгия-победоносца, возглашенные тем же Лачиновым. Слушая их ушами и героическим сердцем, Александров брал в воображении редуты, заклепывал пушки, отнимал вражеские знамена, брал в плен
генералов…
Генерал Стрепетов сидел на кресле по самой середине стола и, положив на руки большую белую
голову, читал толстую латинскую книжку. Он был одет в серый тулупчик на лисьем меху, синие суконные шаровары со сборками на животе и без галстука. Ноги мощного старика, обутые в узорчатые азиатские сапоги, покоились на раскинутой под столом медвежьей шкуре.
При входе доктора
генерал поднял
голову, покрыл ладонью глаза и, всмотревшись в гостя, произнес...
— А вот видишь! —
генерал дружелюбно кивнул
головой. Он гордился своим знанием солдата. — Что, капитан, он у вас хороший солдат?
А, вот! —
генерал несколько театрально, двумя руками поднял над
головой фуражку, обнажил лысый мощный череп, сходящийся шишкой над лбом, и низко поклонился Стельковскому.
И, мгновенно раздражаясь, перебирая нервно и без нужды поводья,
генерал закричал через
голову Осадчего на полкового командира...
Генерал вставал в семь часов утра и тотчас появлялся в залу с толстым черешневым чубуком; вошедший незнакомец мог бы подумать, что проекты, соображения первой важности бродят у него в
голове: так глубокомысленно курил он; но бродил один дым, и то не в
голове, а около
головы.
Часа через три он возвратился с сильной головной болью, приметно расстроенный и утомленный, спросил мятной воды и примочил
голову одеколоном; одеколон и мятная вода привели немного в порядок его мысли, и он один, лежа на диване, то морщился, то чуть не хохотал, — у него в
голове шла репетиция всего виденного, от передней начальника губернии, где он очень приятно провел несколько минут с жандармом, двумя купцами первой гильдии и двумя лакеями, которые здоровались и прощались со всеми входящими и выходящими весьма оригинальными приветствиями, говоря: «С прошедшим праздничком», причем они, как гордые британцы, протягивали руку, ту руку, которая имела счастие ежедневно подсаживать
генерала в карету, — до гостиной губернского предводителя, в которой почтенный представитель блестящего NN-ского дворянства уверял, что нельзя нигде так научиться гражданской форме, как в военной службе, что она дает человеку главное; конечно, имея главное, остальное приобрести ничего не значит; потом он признался Бельтову, что он истинный патриот, строит у себя в деревне каменную церковь и терпеть не может эдаких дворян, которые, вместо того чтоб служить в кавалерии и заниматься устройством имения, играют в карты, держат француженок и ездят в Париж, — все это вместе должно было представить нечто вроде колкости Бельтову.
Один заседатель, лет десять тому назад служивший в военной службе, собирался сломить кий об спину хозяина и до того оскорблялся, что логически присовокуплял к ряду энергических выражений: «Я сам дворянин; ну, черт его возьми, отдал бы
генералу какому-нибудь, — что тут делать станешь, — а то молокососу, видите, из Парижа приехал; да позвольте спросить, чем я хуже его, я сам дворянин, старший в роде, медаль тысяча восемьсот двенадцатого…» — «Да полно ты, полно, горячая
голова!» — говорил ему корнет Дрягалов, имевший свои виды насчет Бельтова.
В среду, в которую Егор Егорыч должен был приехать в Английский клуб обедать, он поутру получил радостное письмо от Сусанны Николаевны, которая писала, что на другой день после отъезда Егора Егорыча в Петербург к нему приезжал старик Углаков и рассказывал, что когда генерал-губернатор узнал о столь строгом решении участи Лябьева, то пришел в удивление и негодование и, вызвав к себе гражданского губернатора, намылил ему
голову за то, что тот пропустил такой варварский приговор, и вместе с тем обещал ходатайствовать перед государем об уменьшении наказания несчастному Аркадию Михайлычу.
Прочитав это письмо,
генерал окончательно поник
головой. Он даже по комнатам бродить перестал, а сидел, не вставаючи, в большом кресле и дремал. Антошка очень хорошо понял, что письмо Петеньки произвело аффект, и сделался еще мягче, раболепнее. Евпраксея, с своей стороны, прекратила неприступность. Все люди начали ходить на цыпочках, смотрели в глаза, старались угадать желания.